Произведение паустовского для детей читать. Паустовский о природе
Здравствуйте, Друзья!
Константин Паустовский (19 мая 1892 — 14 июля 1968)
Константин Георгиевич Паустовский родился в 1892 году 19 мая в Москве (москвич по рождению и киевлянин по душе) в семье железнодорожного статиста, отставного унтер-офицера. Отец, как говорил сам Константин Паустовский, был неисправимым романтиком, поэтому постоянно менял место работы. После многочисленных переездов семья Паустовких поселилась в Киеве. Здесь Константин поступил учиться в гимназию. Затем закончил естественно-исторический факультет Киевского университета.
Отец оставил семью, когда Константин учился в шестом классе, поэтому ему пришлось самому зарабатывать репетиторством на свое обучение в гимназии, да и на жизнь тоже. Юность писателя была омрачена уходом отца из семьи, слепотой сестры, нищетой матери, гибелью двух братьев в Первой мировой войне.
Свое первое литературное произведение Паустовский написал в последнем классе гимназии. Все его первые произведения были полны романтикой, фантастикой и экзотикой.
В дальнейшем Паустовский все чаще описывает природу, ее величие и красоту. Его повести, очерки и новеллы – это огромный познавательный материал, который развивает наблюдательность, пытливость и интерес к путешествиям.
Очень много путешествуя по России, он пробует и много разных профессий: кондуктор и вожатый трамвая, учитель, репортер, корректор, санитар в Первой мировой войне, военным корреспондентом ТАСС на фронтах Великой Отечественной войны.
И, конечно, большую славу писателю принесли произведения о природе для детей.
Растрепанный воробей
На старых стенных часах железный кузнец ростом с игрушечного солдатика поднял молот. Часы щелкнули, и кузнец ударил с оттяжкой молотом по маленькой медной наковальне. Торопливый звон посыпался по комнате, закатился под книжный шкаф и затих.
Кузнец ударил по наковальне восемь раз, хотел ударить в девятый, но рука у него вздрогнула и повисла в воздухе. Так, с поднятой рукой, он и простоял целый час, пока не пришел срок пробить по наковальне девять ударов.
Маша стояла у окна и не оглядывалась. Если оглянешься, то нянюшка Петровна непременно проснется и погонит спать.
Петровна дремала на диване, а мама, как всегда, ушла в театр. Она танцевала в театре, но никогда не брала с собой туда Машу.
Театр был огромный, с каменными колоннами. На крыше его взвивались на дыбы чугунные лошади. Их сдерживал человек с венком на голове — должно быть, сильный и храбрый. Ему удалось остановить горячих лошадей у самого края крыши. Копыта лошадей висели над площадью. Маша представляла себе, какой был бы переполох, если бы человек не сдержал чугунных лошадей: они сорвались бы с крыши на площадь и промчались с громом и звоном мимо милиционеров.
Все последние дни мама волновалась. Она готовилась впервые танцевать Золушку и обещала взять на первый же спектакль Петровну и Машу. За два дня до спектакля мама вынула из сундука сделанный из тонкого стекла маленький букет цветов. Его подарил маме Машин отец. Он был морякрм и привез этот букетик из какой-то далекой страны.
Потом Машин отец ушел на войну, потопил несколько фашистских кораблей, два раза тонул, был ранен, но остался жив. А теперь он опять далеко, в стране со странным названием «Камчатка», и вернется не скоро, только весной.
Мама вынула стеклянный букет и тихо сказала ему несколько слов. Это было удивительно, потому что раньше мама никогда не разговаривала с вещами.
— Вот, — прошептала мама, — ты и дождался.
— Чего дождался? — спросила Маша.
— Ты маленькая, ничего еще не понимаешь, — ответила мама. — Папа подарил мне этот букет и сказал: «Когда ты будешь в первый раз танцевать Золушку, обязательно приколи его к платью после бала во дворце. Тогда я буду знать, что ты в это время вспомнила обо мне».
— А вот я и поняла, — сказала сердито Маша.
— Что ты поняла?
— Все! — ответила Маша и покраснела: она не любила, когда ей не верили.
Мама положила стеклянный букетик к себе на стол и сказала, чтобы Маша не смела дотрагиваться до него даже мизинцем, потому что он очень хрупкий.
В этот вечер букет лежал за спиной у Маши на столе и поблескивал. Было так тихо, что казалось, все спит кругом: весь дом, и сад за окнами, и каменный лев, что сидел внизу у ворот и все сильнее белел от снега. Не спали только Маша, отопление и зима. Маша смотрела за окно, отопление тихонько пищало свою теплую песню, а зима все сыпала и сыпала с неба тихий снег. Он летел мимо фонарей и ложился на землю. И было непонятно, как с такого черного неба может слетать такой белый снег. И еще было непонятно, почему среди зимы и морозов распустились у мамы на столе в корзине красные большие цветы. Но непонятнее всего была седая ворона. Она сидела на ветке за окном и смотрела, не моргая, на Машу.
Ворона ждала, когда Петровна откроет форточку, чтобы проветрить на ночь комнату, и уведет Машу умываться.
Как только Петровна и Маша уходили, ворона взлетала на форточку, протискивалась в комнату, хватала первое, что попадалось на глаза, и удирала. Она торопилась, забывала вытереть лапы о ковер и оставляла на столе мокрые следы. Петровна каждый раз, возвратившись в комнату, всплескивала руками и кричала:
— Разбойница! Опять чего-нибудь уволокла!
Маша тоже всплескивала руками и вместе с Петровной начинала торопливо искать, что на этот раз утащила ворона. Чаще всего ворона таскала сахар, печенье и колбасу.
Жила ворона в заколоченном на зиму ларьке, где летом продавали мороженое. Ворона была скупая, сварливая. Она забивала клювом в щели ларька все свои богатства, чтобы их не разворовали воробьи.
Иной раз по ночам ей снилось, будто воробьи прокрались в ларек и выдалбливают из щелей кусочки замерзшей колбасы, яблочную кожуру и серебряную обертку от конфет. Тогда ворона сердито каркала во сне, а милиционер на соседнем углу оглядывался и прислушивался. Он уже давно слышал по ночам карканье из ларька и удивлялся. Несколько раз он подходил к ларьку и, загородившись ладонями от света уличного фонаря, всматривался внутрь. Но в ларьке было темно, и только на полу белел поломанный ящик.
Однажды ворона застала в ларьке маленького растрепанного воробья по имени Пашка.
Жизнь для воробьев пришла трудная. Маловато было овса, потому что лошадей в городе почти не осталось. В прежние времена — их иногда вспоминал Пашкин дед, старый воробей по прозвищу Чичкин, — воробьиное племя все дни толкалось около извозчичьих стоянок, где овес высыпался из лошадиных торб на мостовую.
А теперь в городе одни машины. Они овсом не кормятся, не жуют его с хрупом, как добродушные лошади, а пьют какую-то ядовитую воду с едким запахом. Воробьиное племя поредело.
Иные воробьи подались в деревню, поближе к лошадям, а иные — в приморские города, где грузят на пароходы зерно, и потому там воробьиная жизнь сытая и веселая.
«Раньше, — рассказывал Чичкин, — воробьи собирались стаями по две-три тысячи штук. Бывало, как вспорхнут, как рванут воздух, так не то что люди, а даже извозчичьи лошади шарахались и бормотали: «Господи, спаси и помилуй! Неужто нету на этих сорванцов управы?»
А какие были воробьиные драки на базарах! Пух летал облаками. Теперь таких драк нипочем не допустят…»
Ворона застала Пашку, как только он юркнул в ларек и не успел еще ничего выковырять из щели. Она стукнула Пашку клювом по голове. Пашка упал и завел глаза: прикинулся мертвым.
Ворона выбросила его из ларька и напоследок каркнула — выбранилась на все воробьиное вороватое племя.
Милиционер оглянулся и подошел к ларьку. Пашка лежал на снегу: умирал от боли в голове и только тихонько открывал клюв.
— Эх ты, беспризорник! — сказал милиционер, снял варежку, засунул в нее Пашку и спрятал варежку с Пашкой в карман шинели. — Невеселой жизни ты воробей!
Пашка лежал в кармане, моргал глазами и плакал от обиды и голода. Хоть бы склюнуть какую ни на есть крошку! Но у милиционера хлебных крошек в кармане не было, а валялись только бесполезные крошки табаку.
Утром Петровна с Машей пошли гулять в парк. Милиционер подозвал Машу и строго спросил:
— Вам, гражданочка, воробей не требуется? На воспитание?
Маша ответила, что воробей ей требуется, и даже очень. Тогда красное, обветренное лицо милиционера вдруг собралось морщинками. Он засмеялся и вытащил варежку с Пашкой:
— Берите! С варежкой. А то удерет. Варежку мне потом принесете. Я с поста сменяюсь не раньше чем в двенадцать часов.
Маша принесла Пашку домой, пригладила ему перья щеткой, накормила и выпустила. Пашка сел на блюдечко, попил из него чаю, потом посидел на голове у кузнеца, даже начал было дремать, но кузнец в конце концов рассердился, замахнулся молотком, хотел ударить Пашку. Пашка с шумом перелетел на голову баснописцу Крылову. Крылов был бронзовый, скользкий — Пашка едва на нем удержался. А кузнец, осердясь, начал колотить по наковальне — и наколотил одиннадцать раз.
Пашка прожил в комнате у Маши целые сутки и видел вечером, как влетела в форточку старая ворона и украла со стола копченую рыбью голову. Пашка спрятался за корзину с красными цветами и сидел там тихо.
С тех пор Пашка каждый день прилетал к Маше, поклевывал крошки и соображал, чем бы Машу отблагодарить. Один раз он принес ей замерзшую рогатую гусеницу — нашел ее на дереве в парке. Но Маша гусеницу есть не стала, и Петровна, бранясь, выбросила гусеницу за окно.
Тогда Пашка, назло старой вороне, начал ловко утаскивать из ларька ворованные вещи и приносить их обратно к Маше. То притащит засохшую пастилу, то окаменелый кусочек пирога, то красную конфетную бумажку.
Должно быть, ворона воровала не только у Маши, но и в других домах, потому что Пашка иногда ошибался и притаскивал чужие вещи: расческу, игральную карту — трефовую даму — и золотое перо от «вечной» ручки.
Пашка влетал с этими вещами в комнату, бросал их на пол, делал по комнате несколько петель и стремительно, как маленький пушистый снаряд, исчезал за окном.
В этот вечер Петровна что-то долго не просыпалась. Маше было любопытно посмотреть, как ворона протискивается в форточку. Она этого ни разу не видела.
Маша влезла на стул, открыла форточку и спряталась за шкафом. Сначала в форточку летел крупный снег и таял на полу, а потом вдруг что-то заскрипело. Ворона влезла в комнату, прыгнула на мамин стол, посмотрелась в зеркало, взъерошилась, увидев там такую же злую ворону, потом каркнула, воровато схватила стеклянный букет и вылетела за окно. Маша вскрикнула. Петровна проснулась, заохала и заругалась. А мама, когда возвратилась из театра, так долго плакала, что вместе с ней заплакала и Маша. А Петровна говорила, что не надо убиваться, может, и найдется стеклянный букетик — если, конечно, дура ворона не обронила его в снег.
Утром прилетел Пашка. Он сел отдохнуть на баснописца Крылова, услышал рассказ об украденном букете, нахохлился и задумался.
Потом, когда мама пошла на репетицию в театр, Пашка увязался за ней. Он перелетал с вывесок на фонарные столбы, с них — на деревья, пока не долетел до театра. Там он посидел немного на морде у чугунной лошади, почистил клюв, смахнул лапой слезинку, чирикнул и скрылся.
Вечером мама надела на Машу праздничный белый фартучек, а Петровна накинула на плечи коричневую атласную шаль, и все вместе поехали в театр. А в этот самый час Пашка по приказу Чичкина собрал всех воробьев, какие жили поблизости, и воробьи всей стаей напали на вороний ларек, где был спрятан стеклянный букет.
Сразу воробьи не решились, конечно, напасть на ларек, а расселись на соседних крышах и часа два дразнили ворону. Они думали, что она разозлится и вылетит из ларька. Тогда можно будет устроить бой на улице, где не так тесно, как в ларьке, и где на ворону можно навалиться всем сразу. Но ворона была ученая, знала воробьиные хитрости и из ларька не вылезала.
Тогда воробьи наконец собрались с духом и начали один за другим проскакивать в ларек. Там поднялся такой писк, шум и трепыхание, что вокруг ларька тотчас собралась толпа. Прибежал милиционер. Он заглянул в ларек и отшатнулся: воробьиный пух летал по всему ларьку, и в этом пуху ничего нельзя было разобрать.
— Вот это да! — сказал милиционер. — Вот это рукопашный бой по уставу!
Милиционер начал отдирать доски, чтобы открыть заколоченную дверь в ларек и прекратить драку.
В это время все струны на скрипках и виолончелях в театральном оркестре тихонько вздрогнули. Высокий человек взмахнул бледной рукой, медленно повел ею, и под нарастающий гром музыки тяжелый бархатный занавес качнулся, легко поплыл в сторону, и Маша увидела большую нарядную комнату, залитую желтым солнцем, и богатых уродок-сестер, и злую мачеху, и свою маму — худенькую и красивую, в стареньком сером платье.
— Золушка! — тихо вскрикнула Маша и уже не могла оторваться от сцены.
Там, в сиянии голубого, розового, золотого и лунного света, появился дворец. И мама, убегая из него, потеряла на лестнице хрустальную туфельку. Было очень хорошо, что музыка все время только то и делала, что печалилась и радовалась за маму, как будто все эти скрипки, гобои, флейты и тромбоны были живыми добрыми существами. Они всячески старались помочь маме вместе с высоким дирижером. Он так был занят тем, чтобы помочь Золушке, что даже ни разу не оглянулся на зрительный зал.
И это очень жаль, потому что в зале было много детей с пылающими от восторга щеками.
Даже старые капельдинеры, которые никогда не смотрят спектакли, а стоят в коридорах у дверей с пучками программок в руках и большими черными биноклями, — даже эти старые капельдинеры бесшумно вошли в зал, прикрыли за спиной двери и смотрели на Машину маму. А один даже вытирал глаза. Да и как ему было не прослезиться, если так хорошо танцевала дочь его умершего товарища, такого же капельдинера, как и он.
И вот, когда кончился спектакль и музыка так громко и весело запела о счастье, что люди улыбнулись про себя и только недоумевали, почему у счастливой Золушки на глазах слезы, — вот в это самое время в зрительный зал ворвался, поносившись и поплутав по театральным лестницам, маленький растрепанный воробей. Было сразу видно, что он выскочил из жестокой драки.
Он закружился над сценой, ослепленный сотнями огней, и все заметили, что в клюве у него что-то нестерпимо блестит, как будто хрустальная веточка.
Зал зашумел и стих. Дирижер поднял руку и остановил оркестр. В задних рядах люди начали вставать, чтобы увидеть, что происходит на сцене. Воробей подлетел к Золушке. Она протянула к нему руки, и воробей на лету бросил ей на ладони маленький хрустальный букет. Золушка дрожащими пальцами приколола его к своему платью. Дирижер взмахнул палочкой, оркестр загремел. Театральные огни задрожали от рукоплесканий. Воробей вспорхнул под купол зала, сел на люстру и начал чистить растрепанные в драке перья.
Золушка кланялась и смеялась, и Маша, если бы не знала наверное, никогда бы не догадалась, что эта Золушка — ее мама.
А потом, у себя в доме, когда погасили свет и поздняя ночь вошла в комнату и приказала всем спать, Маша сквозь сон спросила маму:
— Когда ты прикалывала букет, ты вспомнила о папе?
— Да, — ответила, помолчав, мама.
— А почему ты плачешь?
— Потому что радуюсь, что такие люди, как твой папа, бывают на свете.
— Вот и неправда! — пробормотала Маша. — От радости смеются.
— От маленькой радости смеются, — ответила мама, — а от большой — плачут. А теперь спи!
Маша уснула. Уснула и Петровна. Мама подошла к окну. На ветке за окном спал Пашка. Тихо было в мире, и крупный снег, что падал и падал с неба, все прибавлял тишины. И мама подумала, что вот так же, как снег, сыплются на людей счастливые сны и сказки.
Подарок
Каждый раз, когда приближалась осень, начинались разговоры о том, что многое в природе устроено не так, как нам бы хотелось. Зима у нас длинная, затяжная, лето гораздо короче зимы, а осень проходит мгновенно и оставляет впечатление промелькнувшей за окном золотой птицы.
Разговоры наши любил слушать внук лесника Ваня Малявин, мальчик лет пятнадцати. Он часто приходил к нам в деревню из дедовской сторожки с Урженского озера и приносил то кошелку белых грибов, то решето брусники, а то прибегал просто так – погостить у нас, послушать разговоры и почитать журнал «Вокруг света».
Толстые переплетенные тома этого журнала валялись в чулане вместе с веслами, фонарями и старым ульем. Улей был выкрашен белой клеевой краской. Она отваливалась от сухого дерева большими кусками, и Дерево под краской пахло старым воском.
Однажды Ваня принес маленькую, выкопанную с корнем березу. Корни он обложил сырым мхом и обернул рогожей.
– Это вам, – сказал он и покраснел. – Подарок. Посадите ее в деревянную кадку и поставьте в теплой комнате – она всю зиму будет зеленая.
– Зачем ты ее выкопал, чудак? – спросил Рувим.
– Вы же говорили, что вам жалко лета, – ответил Ваня. – Дед меня и надоумил. «Сбегай, говорит, на прошлогоднюю гарь, там березы-
двухлетки растут, как трава, – проходу от них нет никакого. Выкопай и отнеси Руму Исаевичу (так дед называл Рувима.) Он о лете беспокоится, вот и будет ему на студеную зиму летняя память. Оно, конечно, весело поглядеть на зеленый лист, когда на дворе снег валит как из мешка».
– Я не только о лете, я еще больше об осени жалею, – сказал Рувим и потрогал тоненькие листья березы.
Мы принесли из сарая ящик, насыпали его доверху землей и пересадили в него маленькую березу. Ящик поставили в самой светлой и теплой комнате у окна, и через день опустившиеся ветки березы поднялись, вся она повеселела, и даже листья у нее уже шумели, когда сквозной ветер врывался в комнату и в сердцах хлопал дверью.
В саду поселилась осень, но листья нашей березы оставались зелеными л живыми. Горели темным пурпуром клены, порозовел бересклет, ссыхался дикий виноград на беседке. Даже кое-где на березах в саду появились желтые пряди, как первая седина у еще нестарого человека. Но береза в комнате, казалось, все молодела. Мы не замечали у нее никаких признаков увядания.
Как-то ночью пришел первый заморозок. Он надышал холодом на стекла в доме, и они запотели, посыпал зернистым инеем крыши, захрустел под ногами. Одни только звезды как будто обрадовались первому морозу и сверкали гораздо ярче, чем в теплые летние ночи. В эту ночь я проснулся от протяжного и приятного звука – пастуший рожок пел в темноте. За окнами едва заметно голубела заря.
Я оделся и вышел в сад. Резкий воздух обмыл лицо холодной водой – сон сразу прошел. Разгорался рассвет. Синева на востоке сменилась багровой мглой, похожей на дым пожара. Мгла эта светлела, делалась прозрачнее, сквозь нее уже были видны далекие и нежные страны золотых и розовых облаков.
Ветра не было, но в саду все падали и падали листья.
Березы за одну эту ночь пожелтели до самых верхушек, и листья осыпались с них частым и печальным дождем.
Я вернулся в комнаты: в них было тепло, сонно. В бледном свете зари стояла в кадке маленькая береза, и я вдруг заметил – почти вся она за эту ночь пожелтела, и несколько лимонных листьев уже лежало на полу.
Комнатная теплота не спасла березу. Через день она облетела вся, как будто не хотела отставать от своих взрослых подруг, осыпавшихся в холодных лесах, рощах, на сырых по осени просторных полянах.
Ваня Малявин, Рувим и все мы были огорчены. Мы уже свыклись с мыслью, что в зимние снежные дни береза будет зеленеть в комнатах, освещенных белым солнцем и багровым пламенем веселых печей. Последняя память о лете исчезла.
Знакомый лесничий усмехнулся, когда мы рассказали ему о своей попытке спасти зеленую листву на березе.
– Это закон, – сказал он. – Закон природы. Если бы деревья не сбрасывали на зиму листья, они бы погибали от многих вещей – от тяжести снега, который нарастал бы на листьях и ломал самые толстые ветки, и от того, что к осени в листве накапливалось бы много вредных для дерева солей, и, наконец, от того, что листья продолжали бы и среди зимы испарять влагу, а мерзлая земля не давала бы ее корням дерева, и дерево неизбежно погибло бы от зимней засухи, от жажды.
А дед Митрий, по прозвищу «Десять процентов», узнав об этой маленькой истории с березой, истолковал ее по-своему.
– Ты, милок, – сказал он Рувиму, – поживи с мое, тогда и спорь. А то ты со мной все споришь, а видать, что умом пораскинуть у тебя еще времени не хватило. Нам, старым, думать способнее. У нас заботы мало – вот и прикидываем, что к чему на земле притесано и какое имеет объяснение. Взять, скажем, эту березу. Ты мне про лесничего не говори, я наперед знаю все, что он скажет. Лесничий мужи:; хитрый, он когда в Москве жил, так, говорят, на электрическом току пищу себе готовил. Может это быть пли нет?
– Может, – ответил Рувим.
– Может, может! – передразнил его дед. – А ты этот электрический ток видал? Как же ты его видал, когда он видимости из имеет, вроде как воздух? Ты про березу слушай. Промеж людей есть дружба или нет? То-то, что есть. А люди заносятся. Думают, что дружба им одним дадена, чванятся перед всяким живым существом. А дружба – она, брат, кругом, куда ни глянешь. Уж что говорить, корова с коровой дружит и зяблик с зябликом. Убей журавля, так журавлиха исчахнет, исплачется, места себе не найдет. И у всякой травы и дерева тоже, надо быть, дружба иногда бывает. Как же твоей березе не облететь, когда все ее товарки в лесах облетели? Какими глазами она весной на них взглянет, что скажет, когда они зимой исстрадались, а она грелась у печки, в тепле, да в сытости, да в чистоте? Тоже совесть надо иметь.
– Ну, это ты, дед, загнул, – сказал Рувим. – С тобой не столкуешься. Дед захихикал.
– Ослаб? – спросил он язвительно. – Сдаешься? Ты со мной не заводись, – бесполезное дело.
Дед ушел, постукивая палкой, очень довольный, уверенный в том, что победил в этом споре нас всех и заодно с нами и лесничего.
Березу мы высадили в сад, под забор, а ее желтые листья собрали и засушили между страниц «Вокруг света».
Уважаемые читатели, я с большим интересом прочитаю все ваши комментарии к любой моей статье.
Если статья вам понравилась, оставьте, пожалуйста, свой комментарий. Ваше мнение для меня очень важно, а обратная связь просто необходима. Это позволит сделать блог более интересным и полезным.
Буду Вам очень признательна, если Вы скажете «Спасибо». Это сделать очень просто. Нажмите на кнопки социальных сетей и поделитесь этой информацией с Вашими друзьями.
Спасибо Вам за понимание.
С уважением – Лидия Витальевна
Константин Паустовский
Сказки детям (сборник)
© Паустовский К. Г., насл., 2017
© Состав., оформление. ООО Издательство «Родничок», 2017
© ООО «Издательство АСТ», 2017
* * *Тёплый хлеб
Когда кавалеристы проходили через деревню Бережки, немецкий снаряд разорвался на околице и ранил в ногу вороного коня. Командир оставил раненого коня в деревне, а отряд ушёл дальше, пыля и позванивая удилами, – ушёл, закатился за рощи, за холмы, где ветер качал спелую рожь. Коня взял к себе мельник Панкрат.
Мельница давно не работала, но мучная пыль навеки въелась в Панкрата. Она лежала серой коркой на его ватнике и картузе. Из-под картуза посматривали на всех быстрые глаза мельника. Панкрат был скорый на работу, сердитый старик, и ребята считали его колдуном.
Панкрат вылечил коня. Конь остался при мельнице и терпеливо возил глину, навоз и жерди – помогал Панкрату чинить плотину.
Панкрату трудно было прокормить коня, и конь начал ходить по дворам побираться. Постоит, пофыркает, постучит мордой в калитку, и, глядишь, ему вынесут свекольной ботвы или чёрствого хлеба, или, случалось даже, сладкую морковку! На деревне говорили, что конь ничей, а вернее – общественный, и каждый считал своей обязанностью его покормить. К тому же конь – раненый, пострадал от врага.
Жил в Бережках со своей бабкой мальчик Филька, по прозвищу Ну Тебя. Филька был молчаливый, недоверчивый, и любимым его выражением было: «Да ну тебя!»
Предлагал ли ему соседский мальчишка походить на ходулях или поискать позеленевшие патроны, Филька отвечал сердитым басом: «Да ну тебя! Ищи сам!» Когда бабка выговаривала ему за неласковость, Филька отворачивался и бормотал: «Да ну тебя! Надоела!»
Зима в этот год стояла тёплая. В воздухе висел дым. Снег выпадал и тотчас таял. Мокрые вороны садились на печные трубы, чтобы обсохнуть, толкались, каркали друг на друга. Около мельничного лотка вода не замерзала, а стояла чёрная, тихая, и в ней кружились льдинки.
Панкрат починил к тому времени мельницу и собирался молоть хлеб – хозяйки жаловались, что мука кончается, осталось у каждой на два-три дня, а зерно лежит немолотое.
В один из таких тёплых серых дней раненый конь постучал мордой в калитку к Филькиной бабке. Бабки не было дома, а Филька сидел за столом и жевал кусок хлеба, круто посыпанный солью.
Филька нехотя встал, вышел за калитку. Конь переступил с ноги на ногу и потянулся к хлебу. «Да ну тебя! Дьявол!» – крикнул Филька и наотмашь ударил коня по губам. Конь отшатнулся, замотал головой, а Филька закинул хлеб далеко в рыхлый снег и закричал:
– На вас не напасёшься, на христарадников! Вон твой хлеб! Иди, копай его мордой из-под снега! Иди, копай!
И вот после этого злорадного окрика и случились в Бережках те удивительные дела, о каких и сейчас люди говорят, покачивая головами, потому что сами не знают, было ли это, или ничего такого и не было.
Слеза скатилась у коня из глаз. Конь заржал жалобно, протяжно, взмахнул хвостом, и тотчас в голых деревьях, в изгородях и печных трубах завыл, засвистел пронзительный ветер, вздул снег, запорошил Фильке горло. Филька бросился обратно в дом, но никак не мог найти крыльца – так уже мело кругом и хлестало в глаза. Летела по ветру мёрзлая солома с крыш, ломались скворечни, хлопали оторванные ставни И всё выше взвивались столбы снежной пыли с окрестных полей, неслись на деревню, шурша, крутясь, перегоняя друг друга.
Филька вскочил наконец в избу, припёр дверь, сказал: «Да ну тебя!» – и прислушался. Ревела, обезумев, метель, но сквозь её рев Филька слышал тонкий и короткий свист – так свистит конский хвост, когда рассерженный конь бьёт им себя по бокам.
Метель начала затихать к вечеру, и только тогда смогла добраться к себе в избу от соседки Филькина бабка. А к ночи небо зазеленело, как лёд, звёзды примёрзли к небесному своду, и колючий мороз прошёл по деревне. Никто его не видел, но каждый слышал скрип его валенок по твёрдому снегу, слышал, как мороз, озоруя, стискивал толстые брёвна в стенах, и они трещали и лопались.
Бабка, плача, сказала Фильке, что наверняка уже замёрзли колодцы и теперь их ждёт неминучая смерть. Воды нет, мука у всех вышла, а мельница работать теперь не сможет, потому что река застыла до самого дна. Филька тоже заплакал от страха, когда мыши начали выбегать из подпола и хорониться под печкой в соломе, где ещё оставалось немного тепла. «Да ну вас! Проклятые!» – кричал он на мышей, но мыши всё лезли из подпола. Филька забрался на печь, укрылся тулупчиком, весь трясся и слушал причитания бабки.
– Сто лет назад упал на нашу округу такой же лютый мороз, – говорила бабка. – Заморозил колодцы, побил птиц, высушил до корня леса и сады. Десять лет после того не цвели ни деревья, ни травы. Семена в земле пожухли и пропали. Голая стояла наша земля. Обегал её стороной всякий зверь – боялся пустыни.
– Отчего же стрясся тот мороз? – спросил Филька.
– От злобы людской, – ответила бабка. – Шёл через нашу деревню старый солдат, попросил в избе хлеба, а хозяин, злой мужик, заспанный, крикливый, возьми и дай одну только чёрствую корку. И то не дал в руки, а швырнул на пол и говорит: «Вот тебе! Жуй!» – «Мне хлеб с полу поднять невозможно, – говорит солдат. – У меня вместо ноги деревяшка». – «А ногу куда девал?» – спрашивает мужик. «Утерял я ногу на Балканских горах в турецкой баталии», – отвечает солдат. «Ничего. Раз дюже голодный – подымешь, – засмеялся мужик. – Тут тебе камердинеров нету». Солдат покряхтел, изловчился, поднял корку и видит: это не хлеб, а одна зелёная плесень. Один яд! Тогда солдат вышел на двор, свистнул – и враз сорвалась метель, пурга, буря закружила деревню, крыши посрывала, а потом ударил лютый мороз. И мужик тот помер.
– Отчего же он помер? – хрипло спросил Филька.
– От охлаждения сердца, – ответила бабка, помолчала и добавила: – Знать, и нынче завёлся в Бережках дурной человек, обидчик, и сотворил злое дело. Оттого и мороз.
– Чего ж теперь делать, бабка? – спросил Филька из-под тулупа. – Неужто помирать?
– Зачем помирать? Надеяться надо.
– На что?
– На то, что поправит дурной человек своё злодейство.
– А как его исправить? – спросил, всхлипывая, Филька.
– А об этом Панкрат знает, мельник. Он старик хитрый, учёный. Его спросить надо. Да неужто в такую стужу до мельницы добежишь? Сразу кровь остановится.
– Да ну его, Панкрата! – сказал Филька и затих.
Ночью он слез с печи. Бабка спала, сидя на лавке. За окнами воздух был синий, густой, страшный. В чистом небе над осокорями стояла луна, убранная, как невеста, розовыми венцами.
Филька запахнул тулупчик, выскочил на улицу и побежал к мельнице. Снег пел под ногами, будто артель весёлых пильщиков пилила под корень берёзовую рощу за рекой. Казалось, воздух замёрз и между землёй и луной осталась одна пустота – жгучая и такая ясная, что если бы подняло пылинку на километр от земли, то и её было бы видно и она светилась бы и мерцала, как маленькая звезда.
Чёрные ивы около мельничной плотины поседели от стужи. Ветки их поблёскивали как стеклянные. Воздух колол Фильке грудь. Бежать он уже не мог, а тяжело шёл, загребая снег валенками.
Филька постучал в окошко Панкратовой избы. Тотчас в сарае за избой заржал и забил копытом раненый конь. Филька охнул, присел от страха на корточки, затаился. Панкрат отворил дверь, схватил Фильку за шиворот и втащил в избу.
– Садись к печке, – сказал он. – Рассказывай, пока не замёрз.
Филька, плача, рассказал Панкрату, как он обидел раненого коня и как из-за этого упал на деревню мороз.
– Да-а, – вздохнул Панкрат, – плохо твоё дело! Выходит, что из-за тебя всем пропадать. Зачем коня обидел? За что? Бессмысленный ты гражданин!
Филька сопел, вытирал рукавом глаза.
– Ты брось реветь! – строго сказал Панкрат. – Реветь вы все мастера. Чуть что нашкодил – сейчас в рёв. Но только в этом я смысла не вижу. Мельница моя стоит, как запаянная морозом навеки, а муки нет, и воды нет, и что нам придумать – неизвестно.
– Чего же мне теперь делать, дедушка Панкрат? – спросил Филька.
– Изобрести спасение от стужи. Тогда перед людьми не будет твоей вины. И перед раненой лошадью – тоже. Будешь ты чистый человек, весёлый. Каждый тебя по плечу потреплет и простит. Понятно?
– Ну, вот и придумай. Даю тебе сроку час с четвертью.
В сенях у Панкрата жила сорока. Она не спала от холода, сидела на хомуте – подслушивала. Потом она боком, озираясь, поскакала к щели под дверью. Выскочила наружу, прыгнула на перильца и полетела прямо на юг.
Сорока была опытная, старая и нарочно летела у самой земли, потому что от деревень и лесом всё-таки тянуло теплом и сорока не боялась замёрзнуть. Никто её не видел, только лисица в осиновом яру высунула морду из норы, повела носом, заметила, как тёмной тенью пронеслась по небу сорока, шарахнулась обратно в нору и долго сидела, почёсываясь и соображая, – куда ж это в такую страшную ночь подалась сорока?
У каждого, даже самого серьезного человека, не говоря, конечно, о мальчишках, есть своя тайная и немного смешная мечта. Была такая мечта и у меня, - обязательно попасть на Боровое озеро.
От деревни, где я жил в то лето, до озера было всего двадцать километров. Все отговаривали меня идти, - и дорога скучная, и озеро как озеро, кругом только лес, сухие болота да брусника. Картина известная!
Чего ты туда рвешься, на этот озер! - сердился огородный сторож Семен. - Чего не видал? Народ какой пошел суетливый, хваткий, господи! Все ему, видишь ли, надо своей рукой цопнуть, своим глазом высмотреть! А что ты там высмотришь? Один водоем. И более ничего!
А ты там был?
А на кой он мне сдался, этот озер! У меня других дел нету, что ли? Вот они где сидят, все мои дела! - Семен постучал кулаком по своей коричневой шее. - На загорбке!
Но я все-таки пошел на озеро. Со мной увязались двое деревенских мальчишек, - Ленька и Ваня. Не успели мы выйти за околицу, как тотчас обнаружилась полная враждебность характеров Леньки и Вани. Ленька все, что видел вокруг, прикидывал на рубли.
Вот, глядите, - говорил он мне своим гугнивым голосом, - гусак идет. На сколько он, по-вашему, тянет?
Откуда я знаю!
Рублей на сто, пожалуй, тянет, - мечтательно говорил Ленька и тут же спрашивал: - А вот эта сосна на сколько потянет? Рублей на двести? Или на все триста?
Счетовод! - презрительно заметил Ваня и шмыгнул носом. - У самого мозги на гривенник тянут, а ко всему приценивается. Глаза бы мои на него не глядели.
После этого Ленька и Ваня остановились, и я услышал хорошо знакомый разговор - предвестник драки. Он состоял, как это и принято, только из одних вопросов и восклицаний.
Это чьи же мозги на гривенник тянут? Мои?
Небось не мои!
Ты смотри!
Сам смотри!
Не хватай! Не для тебя картуз шили!
Ох, как бы я тебя не толканул по-своему!
А ты не пугай! В нос мне не тычь!
Схватка была короткая, но решительная, Ленька подобрал картуз, сплюнул и пошел, обиженный, обратно в деревню.
Я начал стыдить Ваню.
Это конечно! - сказал, смутившись, Ваня. - Я сгоряча подрался. С ним все дерутся, с Ленькой. Скучный он какой-то! Ему дай волю, он на все цены навешает, как в сельпо. На каждый колосок. И непременно сведет весь лес, порубит на дрова. А я больше всего на свете боюсь, когда сводят лес. Страсть как боюсь!
Это почему же?
От лесов кислород. Порубят леса, кислород сделается жидкий, проховый. И земле уже будет не под силу его притягивать, подле себя держать. Улетит он во-он куда! - Ваня показал на свежее утреннее небо. - Нечем будет человеку дышать. Лесничий мне объяснял.
Мы поднялись по изволоку и вошли в дубовый перелесок. Тотчас нас начали заедать рыжие муравьи. Они облепили ноги и сыпались с веток за шиворот. Десятки муравьиных дорог, посыпанных песком, тянулись между дубами и можжевельником. Иногда такая дорога проходила, как по туннелю, под узловатыми корнями дуба и снова подымалась на поверхность. Муравьиное движение на этих дорогах шло непрерывно. В одну сторону муравьи бежали порожняком, а возвращались с товаром - белыми зернышками, сухими лапками жуков, мертвыми осами и мохнатой гусеницей.
Суета! - сказал Ваня. - Как в Москве. В этот лес один старик приезжает из Москвы за муравьиными яйцами. Каждый год. Мешками увозит. Это самый птичий корм. И рыбу на них хорошо ловить. Крючочек нужно махонький-махонький!
За дубовым перелеском, на опушке, у края сыпучей песчаной дороги стоял покосившийся крест с черной жестяной иконкой. По кресту ползли красные, в белую крапинку, божьи коровки. Тихий ветер дул в лицо с овсяных полей. Овсы шелестели, гнулись, по ним бежала седая волна.
За овсяным полем мы прошли через деревню Полково. Я давно заметил, что почти все полковские крестьяне отличаются от окрестных жителей высоким ростом.
Статный народ в Полкове! - говорили с завистью наши, заборьевские. - Гренадеры! Барабанщики!
В Полкове мы зашли передохнуть в избу к Василию Лялину - высокому красивому старику с пегой бородой. Седые клочья торчали в беспорядке в его черных косматых волосах.
Когда мы входили в избу к Лялину, он закричал:
Головы пригните! Головы! Все у меня лоб о притолоку расшибают! Больно в Полкове высокий народ, а недогадливы, - избы ставят по низкому росту.
За разговором с Лялиным я, наконец, узнал, почему полковские крестьяне такие высокие.
История! - сказал Лялин. - Ты думаешь, мы зря вымахали в вышину? Зря даже кузька-жучок не живет. Тоже имеет свое назначение.
Ваня засмеялся.
Ты смеяться погоди! - строго заметил Лялин. - Еще мало учен, чтобы смеяться. Ты слушай. Был в России такой дуроломный царь - император Павел? Или не был?
Был, - сказал Ваня. - Мы учили.
Был да сплыл. А делов понаделал таких, что до сих пор нам икается. Свирепый был господин. Солдат на параде не в ту сторону глаза скосил, - он сейчас распаляется и начинает греметь: «В Сибирь! На каторгу! Триста шомполов!» Вот какой был царь! Ну и вышло такое дело, - полк гренадерский ему не угодил. Он и кричит: «Шагом марш в указанном направлении за тыщу верст! Походом! А через тыщу верст стать на вечный постой!» И показывает перстом направление. Ну, полк, конечно, поворотился и зашагал. Что сделаешь! Шагали-шагали три месяца и дошагали до этого места. Кругом лес непролазный. Одна дебрь. Остановились, стали избы рубить, глину мять, класть печи, рыть колодцы. Построили деревню и прозвали ее Полково, в знак того, что целый полк ее строил и в ней обитал. Потом, конечно, пришло освобождение, да солдаты прижились к этой местности, и, почитай, все здесь и остались. Местность, сам видишь, благодатная. Были те солдаты - гренадеры и великаны - наши пращуры. От них и наш рост. Ежели не веришь, езжай в город, в музей. Там тебе бумаги покажут. В них все прописано. И ты подумай, - еще бы две версты им прошагать и вышли бы к реке, там бы и стали постоем. Так нет, не посмели ослушаться приказа, - точно остановились. Народ до сих пор удивляется. «Чего это вы, говорят, полковские, вперлись в лес? Не было вам, что ли, места у реки? Страшенные, говорят, верзилы, а догадки в башке, видать, маловато». Ну, объяснишь им, как было дело, тогда соглашаются. «Против приказа, говорят, не попрешь! Это факт!»
Василий Лялин вызвался проводить нас до леса, показать тропу на Боровое озеро. Сначала мы прошли через песчаное поле, заросшее бессмертником и полынью. Потом выбежали нам навстречу заросли молоденьких сосен. Сосновый лес встретил нас после горячих полей тишиной и прохладой. Высоко в солнечных косых лучах перепархивали, будто загораясь, синие сойки. Чистые лужи стояли на заросшей дороге, и через синие эти лужи проплывали облака. Запахло земляникой, нагретыми пнями. Заблестели на листьях орешника капли не то росы, не то вчерашнего дождя. Гулко падали шишки.
Великий лес! - вздохнул Лялин. - Ветер задует, и загудят эти сосны, как колокола.
Потом сосны сменились березами, и за ними блеснула вода.
Боровое? - спросил я.
Нет. До Борового еще шагать и шагать. Это Ларино озерцо. Пойдем, поглядишь в воду, засмотришься.
Вода в Ларином озерце была глубокая и прозрачная до самого дна. Только у берега она чуть вздрагивала, - там из-под мхов вливался в озерцо родник. На дне лежало несколько темных больших стволов. Они поблескивали слабым и темным огнем, когда до них добиралось солнце.
Черный дуб, - сказал Лялин. - Мореный, вековой. Мы один вытащили, только работать с ним трудно. Пилы ломает. Но уж ежели сделаешь вещь - скалку или, скажем, коромысло, - так навек! Тяжелое дерево, в воде тонет.
Солнце блестело в темной воде. Под ней лежали древние дубы, будто отлитые из черной стали. А над водой, отражаясь в ней желтыми и лиловыми лепестками, летали бабочки.
Лялин вывел нас на глухую дорогу.
Прямо ступайте, - показал он, - покамест не упретесь в мшары, в сухое болото. А по мшарам пойдет тропка до самого озера. Только сторожко идите, - там колков много.
Он попрощался и ушел. Мы пошли с Ваней по лесной дороге. Лес делался все выше, таинственней и темнее. На соснах застыла ручьями золотая смола.
Сначала были еще видны колеи, давным-давно поросшие травой, но потом они исчезли, и розовый вереск закрыл всю дорогу сухим веселым ковром.
Дорога привела нас к невысокому обрыву. Под ним расстилались мшары - густое и прогретое до корней березовое и осиновое мелколесье. Деревца тянулись из глубокого мха. По мху то тут, то там были разбросаны мелкие желтые цветы и валялись сухие ветки с белыми лишаями.
Через мшары вела узкая тропа. Она обходила высокие кочки. В конце тропы черной синевой светилась вода - Боровое озеро.
Мы осторожно пошли по мшарам. Из-под мха торчали острые, как копья, колки, - остатки березовых и осиновых стволов. Начались заросли брусники. Одна щечка у каждой ягоды - та, что повернута к югу, - была совсем красная, а другая только начинала розоветь. Тяжелый глухарь выскочил из-за кочки и побежал в мелколесье, ломая сушняк.
Мы вышли к озеру. Трава выше пояса стояла по его берегам. Вода поплескивала в корнях старых деревьев. Из-под корней выскочил дикий утенок и с отчаянным писком побежал по воде.
Вода в Боровом была черная, чистая. Острова белых лилий цвели на воде и приторно пахли. Ударила рыба, и лилии закачались.
Вот благодать! - сказал Ваня. - Давайте будем здесь жить, пока не кончатся наши сухари.
Я согласился. Мы пробыли на озере два дня. Мы видели закаты и сумерки и путаницу растений, возникавшую перед нами в свете костра. Мы слышали крики диких гусей и звуки ночного дождя. Он шел недолго, около часа, и тихо позванивал по озеру, будто протягивал между черным небом и водой тонкие, как паутина, дрожащие струнки.
Вот и все, что я хотел рассказать. Но с тех пор я никому не поверю, что есть на нашей земле места скучные и не дающие никакой пищи ни глазу, ни слуху, ни воображению, ни человеческой мысли.
Только так, исследуя какой-нибудь клочок нашей страны, можно понять, как она хороша и как мы сердцем привязаны к каждой ее тропинке, роднику и даже к робкому попискиванию лесной пичуги.
Паустовский о природе
Константин Паустовский «Заячьи лапы»
К ветеринару в наше село пришёл с Урженского озера Ваня Малявин и принёс завернутого в рваную ватную куртку маленького тёплого зайца. Заяц плакал и часто моргал красными от слёз глазами...
— Ты что, одурел? — крикнул ветеринар. — Скоро будешь ко мне мышей таскать, оголец!
— А вы не лайтесь, это заяц особенный, — хриплым шёпотом сказал Ваня. — Его дед прислал, велел лечить.
— От чего лечить-то?
— Лапы у него пожжённые.
Ветеринар повернул Ваню лицом к двери, толкнул в спину и прикрикнул вслед:
— Валяй, валяй! Не умею я их лечить. Зажарь его с луком — деду будет закуска.
Ваня ничего не ответил. Он вышел в сени, заморгал глазами, потянул носом и уткнулся в бревенчатую стену. По стене потекли слёзы. Заяц тихо дрожал под засаленной курткой.
— Ты чего, малый? — спросила Ваню жалостливая бабка Анисья; она привела к ветеринару свою единственную козу. — Чего вы, сердешные, вдвоём слёзы льёте? Ай случилось что?
— Пожжённый он, дедушкин заяц, — сказал тихо Ваня. — На лесном пожаре лапы себе пожёг, бегать не может. Вот-вот, гляди, умрёть.
— Не умрёть, малый, — прошамкала Анисья. — Скажи дедушке своёму, ежели большая у него охота зайца выходить, пущай несёт его в город к Карлу Петровичу.
Ваня вытер слёзы и пошёл лесами домой, на Урженское озеро. Он не шёл, а бежал босиком по горячей песчаной дороге. Недавний лесной пожар прошёл стороной на север около самого озера. Пахло гарью и сухой гвоздикой. Она большими островами росла на полянах.
Заяц стонал.
Ваня нашёл по дороге пушистые, покрытые серебряными мягкими волосами листья, вырвал их, положил под сосенку и развернул зайца. Заяц посмотрел на листья, уткнулся в них головой и затих.
— Ты чего, серый? — тихо спросил Ваня. — Ты бы поел.
Заяц молчал.
Заяц повёл рваным ухом и закрыл глаза.
Ваня взял его на руки и побежал напрямик через лес — надо было поскорее дать зайцу напиться из озера.
Неслыханная жара стояла в то лето над лесами. Утром наплывали вереницы белых облаков. В полдень облака стремительно рвались вверх, к зениту, и на глазах уносились и исчезали где-то за границами неба. Жаркий ураган дул уже две недели без передышки. Смола, стекавшая по сосновым стволам, превратилась в янтарный камень.
Наутро дед надел чистые онучи и новые лапти, взял посох и кусок хлеба и побрёл в город. Ваня нёс зайца сзади. Заяц совсем притих, только изредка вздрагивал всем телом и судорожно вздыхал.
Суховей вздул над городом облако пыли, мягкой, как мука. В ней летал куриный пух, сухие листья и солома. Издали казалось, что над городом дымит тихий пожар.
На базарной площади было очень пусто, знойно; извозчичьи лошади дремали около водоразборной будки, и на головах у них были надеты соломенные шляпы.
Дед перекрестился.
— Не то лошадь, не то невеста — шут их разберёт! — сказал он и сплюнул.
Долго спрашивали прохожих про Карла Петровича, но никто толком ничего не ответил. Зашли в аптеку. Толстый старый человек в пенсне и в коротком белом халате сердито пожал плечами и сказал:
— Это мне нравится! Довольно странный вопрос! Карл Петрович Корш — специалист по детским болезням — уже три года как перестал принимать пациентов. Зачем он вам?
Дед, заикаясь от уважения к аптекарю и от робости, рассказал про зайца.
— Это мне нравится! — сказал аптекарь. — Интересные пациенты завелись в нашем городе. Это мне замечательно нравится!
Он нервно снял пенсне, протёр, снова нацепил на нос и уставился на деда. Дед молчал и топтался на месте. Аптекарь тоже молчал. Молчание становилось тягостным.
— Почтовая улица, три! — вдруг в сердцах крикнул аптекарь и захлопнул какую-то растрёпанную толстую книгу. — Три!
Дед с Ваней добрели до Почтовой улицы как раз вовремя — из-за Оки заходила высокая гроза. Ленивый гром потягивался за горизонтом, как заспанный силач распрямлял плечи и нехотя потряхивал землю.
Серая рябь пошла по реке. Бесшумные молнии исподтишка, но стремительно и сильно били в луга; далеко за Полянами уже горел стог сена, зажжённый ими. Крупные капли дождя падали на пыльную дорогу, и вскоре она стала похожа на лунную поверхность: каждая капля оставляла в пыли маленький кратер.
Карл Петрович играл на рояле нечто печальное и мелодичное, когда в окне появилась растрёпанная борода деда.
Через минуту Карл Петрович уже сердился.
— Я не ветеринар, — сказал он и захлопнул крышку рояля. Тотчас же в лугах проворчал гром. — Я всю жизнь лечил детей, а не зайцев.
— Что ребёнок, что заяц — всё одно, — упрямо пробормотал дед. — Всё одно! Полечи, яви милость! Ветеринару нашему такие дела неподсудны. Он у нас коновал. Этот заяц, можно сказать, спаситель мой: я ему жизнью обязан, благодарность оказывать должен, а ты говоришь — бросить!
Ещё через минуту Карл Петрович — старик с седыми взъерошенными бровями, — волнуясь, слушал спотыкающийся рассказ деда.
Карл Петрович в конце концов согласился лечить зайца. На следующее утро дед ушёл на озеро, а Ваню оставил у Карла Петровича ходить за зайцем.
Через день вся Почтовая улица, заросшая гусиной травой, уже знала, что Карл Петрович лечит зайца, обгоревшего на страшном лесном пожаре и спасшего какого-то старика. Через два дня об этом уже знал весь маленький город, а на третий День к Карлу Петровичу пришёл длинный юноша в фетровой шляпе, назвался сотрудником московской газеты и попросил дать беседу о зайце.
Зайца вылечили. Ваня завернул его в ватное тряпьё и понёс домой. Вскоре историю о зайце забыли, и только какой-то московский профессор долго добивался от деда, чтобы тот ему продал зайца. Присылал даже письма с марками на ответ. Но дед не сдавался. Под его диктовку Ваня написал профессору письмо:
«Заяц не продажный, живая душа, пусть живёт на воле. При сём остаюсь Ларион Малявин».
Этой осенью я ночевал у деда Лариона на Урженском озере. Созвездия, холодные, как крупинки льда, плавали в воде. Шумел сухой тростник. Утки зябли в зарослях и жалобно крякали всю ночь.
Деду не спалось. Он сидел у печки и чинил рваную рыболовную сеть. Потом поставил самовар — от него окна в избе сразу запотели и звёзды из огненных точек превратились в мутные шары. Во дворе лаял Мурзик. Он прыгал в темноту, ляскал зубами и отскакивал — воевал с непроглядной октябрьской ночью. Заяц спал в сенях и изредка во сне громко стучал задней лапой по гнилой половице.
Мы пили чай ночью, дожидаясь далёкого и нерешительного рассвета, и за чаем дед рассказал мне наконец историю о зайце.
В августе дед пошёл охотиться на северный берег озера. Леса стояли сухие, как порох. Деду попался зайчонок с рваным левым ухом. Дед выстрелил в него из старого, связанного проволокой ружья, но промахнулся. Заяц удрал.
Дед понял, что начался лесной пожар и огонь идёт прямо на него.
Ветер перешёл в ураган. Огонь гнало по земле с неслыханной скоростью. По словам деда, даже поезд не мог бы уйти от такого огня. Дед был прав: во время урагана огонь шёл со скоростью тридцати километров в час.
Дед побежал по кочкам, спотыкался, падал, дым выедал ему глаза, а сзади был уже слышен широкий гул и треск пламени.
Смерть настигала деда, хватала его за плечи, и в это время из-под ног у деда выскочил заяц. Он бежал медленно и волочил задние лапы. Потом только дед заметил, что они у зайца обгорели.
Дед обрадовался зайцу, будто родному.
Как старый лесной житель, дед знал, что звери гораздо лучше человека чуют, откуда идёт огонь, и всегда спасаются. Гибнут они только в тех редких случаях, когда огонь их окружает.
Дед побежал за зайцем. Он бежал, плакал от страха и кричал: «Погоди, милый, не беги так-то шибко!»
Заяц вывел деда из огня.
Когда они выбежали из леса к озеру, заяц и дед — оба упали от усталости. Дед подобрал зайца и понёс домой. У зайца были опалены задние ноги и живот. Потом дед его вылечил и оставил у себя.
— Да, — сказал дед, поглядывая на самовар так сердито, будто самовар был всему виной, — да, а перед тем зайцем, выходит, я сильно провинился, милый человек.
— Чем же ты провинился?
— А ты выдь, погляди на зайца, на спасителя моего, тогда узнаешь. Бери фонарь!
Я взял со стола фонарь и вышел в сенцы. Заяц спал. Я нагнулся над ним с фонарём и заметил, что левое ухо у зайца рваное. Тогда я понял всё.
Константин Паустовский «Кот-ворюга»
Мы пришли в отчаяние. Мы не знали, как поймать этого рыжего кота. Он обворовывал нас каждую ночь. Он так ловко прятался, что никто из нас его толком не видел. Только через неделю удалось, наконец, установить, что у кота разорвано ухо и отрублен кусок грязного хвоста. Это был кот, потерявший всякую совесть, кот — бродяга и бандит. Звали его за глаза Ворюгой.
Он воровал всё: рыбу, мясо, сметану и хлеб. Однажды он даже разрыл в чулане жестяную банку с червями. Их он не съел, но на разрытую банку сбежались куры и склевали весь наш запас червей. Объевшиеся куры лежали на солнце и стонали. Мы ходили около них и ругались, но рыбная ловля всё равно была сорвана.
Почти месяц мы потратили на то, чтобы выследить рыжего кота. Деревенские мальчишки помогали нам в этом. Однажды они примчались и, запыхавшись, рассказали, что на рассвете кот пронёсся, приседая, через огороды и протащил в зубах кукан с окунями. Мы бросились в погреб и обнаружили пропажу кукана; на нём было десять жирных окуней, пойманных на Прорве. Это было уже не воровство, а грабёж средь бела дня. Мы поклялись поймать кота и вздуть его за бандитские проделки.
Кот попался этим же вечером. Он украл со стола кусок ливерной колбасы и полез с ним на берёзу. Мы начали трясти берёзу. Кот уронил колбасу, она упала на голову Рувиму. Кот смотрел на нас сверху дикими глазами и грозно выл. Но спасения не было, и кот решился на отчаянный поступок. С ужасающим воем он сорвался с берёзы, упал на землю, подскочил, как футбольный мяч, и умчался под дом.
Дом был маленький. Он стоял в глухом, заброшенном саду. Каждую ночь нас будил стук диких яблок, падавших с веток на его тесовую крышу. Дом был завален удочками, дробью, яблоками и сухими листьями. Мы в нём только ночевали. Все дни, от рассвета до темноты, мы проводили на берегах бесчисленных протоков и озёр. Там мы ловили рыбу и разводили костры в прибрежных зарослях. Чтобы пройти к берегу озёр, приходилось вытаптывать узкие тропинки в душистых высоких травах. Их венчики качались над головами и осыпали плечи жёлтой цветочной пылью. Возвращались мы вечером, исцарапанные шиповником, усталые, сожжённые солнцем, со связками серебристой рыбы, и каждый раз нас встречали рассказами о новых босяцких выходках рыжего кота. Но, наконец, кот попался. Он залез под дом в единственный узкий лаз. Выхода оттуда не было.
Мы заложили лаз старой рыболовной сетью и начали ждать. Но кот не выходил. Он противно выл, как подземный дух, выл непрерывно и без всякого утомления. Прошёл час, два, три... Пора было ложиться спать, но кот выл и ругался под домом, и это действовало нам на нервы. Тогда был вызван Лёнька, сын деревенского сапожника. Лёнька славился бесстрашием и ловкостью. Ему поручили вытащить из-под дома кота. Лёнька взял шёлковую леску, привязал к ней за хвост пойманную днём плотицу и закинул её через лаз в подполье. Вой прекратился. Мы услышали хруст и хищное щёлканье — кот вцепился зубами в рыбью голову. Он вцепился мёртвой хваткой. Лёнька потащил за леску. Кот отчаянно упирался, но Лёнька был сильнее, и, кроме того, кот не хотел выпускать вкусную рыбу. Через минуту голова кота с зажатой в зубах плотицей показалась в отверстии лаза. Лёнька схватил кота за шиворот и поднял над землёй. Мы впервые его рассмотрели как следует.
Кот зажмурил глаза и прижал уши. Хвост он на всякий случай подобрал под себя. Это оказался тощий, несмотря на постоянное воровство, огненно-рыжий кот-беспризорник с белыми подпалинами на животе.
Рассмотрев кота, Рувим задумчиво спросил:
— Что же нам с ним делать?
— Выдрать! — сказал я.
— Не поможет, — сказал Лёнька. — У него с детства характер такой. Попробуйте его накормить как следует.
Кот ждал, зажмурив глаза. Мы последовали этому совету, втащили кота в чулан и дали ему замечательный ужин: жареную свинину, заливное из окуней, творожники и сметану. Кот ел больше часа. Он вышел из чулана пошатываясь, сел на пороге и мылся, поглядывая на нас и на низкие звёзды зелёными нахальными глазами. После умывания он долго фыркал и тёрся головой о пол. Это, очевидно, должно было обозначать веселье. Мы боялись, что он протрёт себе шерсть на затылке. Потом кот перевернулся на спину, поймал свой хвост, пожевал его, выплюнул, растянулся у печки и мирно захрапел.
С этого дня он у нас прижился и перестал воровать. На следующее утро он даже совершил благородный и неожиданный поступок. Куры влезли на стол в саду и, толкая друг друга и переругиваясь, начали склёвывать из тарелок гречневую кашу. Кот, дрожа от негодования, прокрался к курам и с коротким победным криком прыгнул на стол. Куры взлетели с отчаянным воплем. Они перевернули кувшин с молоком и бросились, теряя перья, удирать из сада.
Впереди мчался, икая, голенастый петух- дурак, прозванный «Горлачом». Кот нёсся за ним на трёх лапах, а четвёртой, передней лапой бил петуха по спине. От петуха летели пыль и пух. Внутри его от каждого удара что-то бухало и гудело, будто кот бил по резиновому мячу. После этого петух несколько минут лежал в припадке, закатив глаза, и тихо стонал. Его облили холодной водой, и он отошёл. С тех пор куры опасались воровать. Увидев кота, они с писком и толкотнёй прятались под домом.
Кот ходил по дому и саду, как хозяин и сторож. Он тёрся головой о наши ноги. Он требовал благодарности, оставляя на наших брюках клочья рыжей шерсти. Мы переименовали его из Ворюги в Милиционера. Хотя Рувим и утверждал, что это не совсем удобно, но мы были уверены, что милиционеры не будут на нас за это в обиде.
Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам. Только к
вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семена.
Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семену, чтобы он подал мне
лодку, и пока Семен отвязывал ее, гремел цепью и ходил за веслами, к берегу
подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного
цвета. Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали
вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве
было вырыто много стрижиных гнезд. Мальчики засмеялись.
- Вы откуда? - спросил я их.
- Из Ласковского леса, - ответили они и рассказали, что они пионеры из
соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова,
а на реку иногда приходят купаться. Семен их перевозит на тот берег, на
песок.
- Он только ворчливый, - сказал самый маленький мальчик. - Все ему
мало, все мало. Вы его знаете?
- Знаю. Давно.
- Он хороший?
- Очень хороший.
- Только вот все ему мало, - печально подтвердил худой мальчик в кепке.
- Ничем ему не угодишь. Ругается.
Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семену мало, но в
это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую
руку и сказал:
- Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают.
Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я
говорю? Садитесь в лодку. Поехали.
- Ну, вот видите, - сказал маленький мальчик, залезая в лодку. - Я же
вам говорил!
Семен греб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и
перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семен,
старик многоречивый, тотчас завел разговор.
- Ты только не думай, - сказал он мне, - они на меня не в обиде. Я им
уже столько в голову вколотил - страсть! Как дерево пилить - тоже надо
знать. Скажем, в какую сторону оно упадет. Или как схорониться, чтобы комлем
не убило. Теперь небось знаете?
- Знаем, дедушка, - сказал мальчик в кепке. - Спасибо.
- Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!
- Теперь умеем, - сказал самый маленький мальчик.
- Ну, то-то! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для
человека мало. Другое знать надобно.
- А что? - встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.
- А то, что теперь война. Об этом знать надо.
- Мы и знаем.
- Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней
написано, того вы толком определить и не можете.
- Что же в ней такого написано, Семен? - спросил я.
- Сейчас расскажу. Курить есть?
Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семен закурил и
сказал, глядя на луга:
- А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так
думать, человек и идет драться. Правильно я сказал?
- Правильно.
- А что это есть - любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И
видать, что они ничего не знают.
Мальчики обиделись:
- Как не знаем!
- А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не
выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идешь ты в бой и думаешь: "Иду я
за родную землю". Так вот ты и скажи: за что же ты идешь?
- За свободную жизнь иду, - сказал маленький мальчик.
- Мало этого. Одной свободной жизнью не проживешь.
- За свои города и заводы, - сказал веснушчатый мальчик.
- Мало!
- За свою школу, - сказал мальчик в кепке. - И за своих людей.
- Мало!
- И за свой народ, - сказал маленький мальчик. - Чтобы у него была
трудовая и счастливая жизнь.
- Все вы правильно говорите, - сказал Семен, - только мало мне этого.
Мальчики переглянулись и насупились.
- Обиделись! - сказал Семен. - Эх вы, рассудители! А, скажем, за
перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?
Мальчики молчали.
- Вот я и вижу, что вы не все понимаете, - заговорил Семен. - И должен
я, старый, вам объяснить. А у меня и своих дел хватает: бакены проверять, на
столбах метки вешать. У меня тоже дело тонкое, государственное дело. Потому
- эта река тоже для победы старается, несет на себе пароходы, и я при ней
вроде как пестун, как охранитель, чтобы все было в исправности. Вот так
получается, что все это правильно - и свобода, и города, и, скажем, богатые
заводы, и школы, и люди. Так не за одно это мы родную землю любим. Ведь не
за одно?
- А за что же еще? - спросил веснушчатый мальчик.
- А ты слушай. Вот ты шел сюда из Ласковского леса по битой дороге на
озеро Тишь, а оттуда лугами на Остров и сюда ко мне, к перевозу. Ведь шел?
- Шел.
- Ну вот. А под ноги себе глядел?
- Глядел.
- А видать-то ничего и не видел. А надо бы поглядывать, да примечать,
да останавливаться почаще. Остановишься, нагнешься, сорвешь какой ни на есть
цветок или траву - и иди дальше.
- Зачем?
- А затем, что в каждой такой траве и в каждом таком цветке большая
прелесть заключается. Вот, к примеру, клевер. Кашкой вы его называете. Ты
его нарви, понюхай - он пчелой пахнет. От этого запаха злой человек и тот
улыбнется. Или, скажем, ромашка. Ведь ее грех сапогом раздавить. А медуница?
Или сон-трава. Спит она по ночам, голову клонит, тяжелеет от росы. Или
купена. Да вы ее, видать, и не знаете. Лист широкий, твердый, а под ним
цветы, как белые колокола. Вот-вот заденешь - и зазвонят. То-то! Это
растение приточное. Оно болезнь исцеляет.
- Что значит приточное? - спросил мальчик в кепке.
- Ну, лечебное, что ли. Наша болезнь - ломота в костях. От сырости. От
купены боль тишает, спишь лучше и работа становится легче. Или аир. Я им
полы в сторожке посыпаю. Ты ко мне зайди - воздух у меня крымский. Да! Вот
иди, гляди, примечай. Вон облак стоит над рекой. Тебе это невдомек; а я
слышу - дождиком от него тянет. Грибным дождем - спорым, не очень шумливым.
Такой дождь дороже золота. От него река теплеет, рыба играет, он все наше
богатство растит. Я часто, ближе к вечеру, сижу у сторожки, корзины плету,
потом оглянусь и про всякие корзины позабуду - ведь это что такое! Облак в
небе стоит из жаркого золота, солнце уже нас покинуло, а там, над землей,
еще пышет теплом, пышет светом. А погаснет, и начнут в травах коростели
скрипеть, и дергачи дергать, и перепела свистеть, а то, глядишь, как ударят
соловьи будто громом - по лозе, по кустам! И звезда взойдет, остановится над
рекой и до утра стоит - загляделась, красавица, в чистую воду. Так-то,
ребята! Вот на это все поглядишь и подумаешь: жизни нам отведено мало, нам
надо двести лет жить - и то не хватит. Наша страна - прелесть какая! За эту
прелесть мы тоже должны с врагами драться, уберечь ее, защитить, не давать
на осквернение. Правильно я говорю? Все шумите, "родина", "родина", а вот
она, родина, за стогами!
Мальчики молчали, задумались. Отражаясь в воде, медленно пролетела
цапля.
- Эх, - сказал Семен, - идут на войну люди, а нас, старых, забыли! Зря
забыли, это ты мне поверь. Старик - солдат крепкий, хороший, удар у него
очень серьезный. Пустили бы нас, стариков, - вот тут бы немцы тоже
почесались. "Э-э-э, - сказали бы немцы, - с такими стариками нам биться не
путь! Не дело! С такими стариками последние порты растеряешь. Это, брат,
шутишь!"
Лодка ударилась носом в песчаный берег. Маленькие кулики торопливо
побежали от нее вдоль воды.
- Так-то, ребята, - сказал Семен. - Опять небось будете на деда
жаловаться - все ему мало да мало. Непонятный какой-то дед.
Мальчики засмеялись.
- Нет, понятный, совсем понятный, - сказал маленький мальчик. - Спасибо
тебе, дед.
- Это за перевоз или за что другое? -- спросил Семен и прищурился.
- За другое. И за перевоз.
- Ну, то-то!
Мальчики побежали к песчаной косе - купаться. Семен поглядел им вслед и
вздохнул.
- Учить их стараюсь, - сказал он. - Уважению учить к родной земле. Без
этого человек - не человек, а труха!
Рассказ написан в 1943 г. Применительно к нашему времени речь идет,
конечно, о неохраняемых цветах и травах. Хотя цветы лучше вообще никакие не
срывать. Нигде дикий цветок не будет выглядеть так красиво, как там, где он
вырос.
Рискую слишком вольным толкованием рассказа, но, опять-таки, в
контексте сегодняшнего дня враги - это не только, и, наверное, не столько
внешние враги ("натовцы"), сколько нарушители экологического
законодательства, лица с дурным отношением к природе.
БАРСУЧИЙ НОС
много, что мы не могли ловить рыбу. Лески ложились на листья и не тонули.
Приходилось выезжать на старом челне на середину озера, где доцветали
кувшинки и голубая вода казалась черной, как деготь.
Там мы ловили разноцветных окуней. Они бились и сверкали в траве, как
сказочные японские петухи. Мы вытаскивали оловянную плотву и ершей с
глазами, похожими на две маленькие луны. Щуки ляскали на нас мелкими, как
иглы, зубами.
Стояла осень в солнце и туманах. Сквозь облетевшие леса были видны
далекие облака и синий густой воздух. По ночам в зарослях вокруг нас
шевелились и дрожали низкие звезды.
У нас на стоянке горел костер. Мы жгли его весь день и ночь напролет,
чтобы отгонять волков, - они тихо выли по дальним берегам озера. Их
беспокоили дым костра и веселые человеческие крики.
Мы были уверены, что огонь пугает зверей, но однажды вечером в траве у
костра начал сердито сопеть какой-то зверь. Его не было видно. Он озабоченно
бегал вокруг нас, шумел высокой травой, фыркал и сердился, но не высовывал
из травы даже ушей.
Картошка жарилась на сковороде, от нее шел острый вкусный запах, и
зверь, очевидно, прибежал на этот запах.
С нами был маленький мальчик. Ему было всего девять лет, но он хорошо
переносил ночевки в лесу и холод осенних рассветов. Гораздо лучше нас,
взрослых, он все замечал и рассказывал.
Он был выдумщик, но мы, взрослые, очень любили его выдумки. Мы никак не
могли, да и не хотели доказывать ему, что он говорит неправду. Каждый день
он придумывал что-нибудь новое: то он слышал, как шептались рыбы, то видел,
как муравьи устроили себе паром через ручей из сосновой коры и паутины.
Мы делали вид, что верили ему.
Все, что окружало нас, казалось необыкновенным: и поздняя луна,
блиставшая над черными озерами, и высокие облака, похожие на горы розового
снега, и даже привычный морской шум высоких сосен.
Мальчик первый услышал фырканье зверя и зашипел на нас, чтобы мы
замолчали. Мы притихли. Мы старались даже не дышать, хотя рука невольно
тянулась к двустволке, - кто знает, что это мог быть за зверь!
Через полчаса зверь высунул из травы мокрый черный нос, похожий на
свиной пятачок. Нос долго нюхал воздух и дрожал от жадности. Потом из травы
показалась острая морда с черными пронзительными глазами. Наконец показалась
полосатая шкурка.
Из зарослей вылез маленький барсук. Он поджал лапу и внимательно
посмотрел на меня. Потом он брезгливо фыркнул и сделал шаг к картошке.
Она жарилась и шипела, разбрызгивая кипящее сало. Мне хотелось крикнуть
зверьку, что он обожжется, но я опоздал - барсук прыгнул к сковородке и
сунул в нее нос...
Запахло паленой кожей. Барсук взвизгнул и с отчаянным воплем бросился
обратно в траву. Он бежал и голосил на весь лес, ломал кусты и плевался от
негодования и боли.
На озере и в лесу началось смятение. Без времени заорали испуганные
лягушки, всполошились птицы, и у самого берега, как пушечный выстрел,
ударила пудовая щука.
Утром мальчик разбудил меня и рассказал, что он сам только что видел,
как барсук лечит свой обожженный нос. Я не поверил.
Я сел у костра и спросонок слушал утренние голоса птиц. Вдали
посвистывали белохвостые кулики, крякали утки, курлыкали журавли на сухих
болотах - мшарах, плескались рыбы, тихо ворковали горлинки. Мне не хотелось
двигаться.
Мальчик тянул меня за руку. Он обиделся. Он хотел доказать мне, что он
не соврал. Он звал меня пойти посмотреть, как лечится барсук.
Я нехотя согласился. Мы осторожно пробрались в чащу, и среди зарослей
вереска я увидел гнилой сосновый пень. От него тянуло грибами и йодом.
Около пня, спиной к нам, стоял барсук. Он расковырял пень и засунул в
середину пня, в мокрую и холодную труху, обожженный нос.
Он стоял неподвижно и холодил свой несчастный нос, а вокруг бегал и
фыркал другой маленький барсучок. Он волновался и толкал нашего барсука
носом в живот. Наш барсук рычал на него и лягался задними пушистыми лапами.
Потом он сел и заплакал. Он смотрел на нас круглыми и мокрыми глазами,
стонал и облизывал своим шершавым языком больной нос. Он как будто просил о
помощи, но мы ничем не могли ему помочь.
Через год я встретил на берегах этого же озера барсука со шрамом на
носу. Он сидел у воды и старался поймать лапой гремящих, как жесть, стрекоз.
Я помахал ему рукой, но он сердито чихнул в мою сторону и спрятался в
зарослях брусники.
С тех пор я его больше не видел.
ЗАЯЧЬИ ЛАПЫ
принес завернутого в рваную ватную куртку маленького теплого зайца. Заяц
плакал и часто моргал красными от слез глазами...
- Ты что, одурел? - крикнул ветеринар. - Скоро будешь ко мне мышей
таскать, оголец!
- А вы не лайтесь, это заяц особенный, - хриплым шепотом сказал Ваня. -
Его дед прислал, велел лечить.
- От чего лечить-то?
- Лапы у него пожженные.
Ветеринар повернул Ваню лицом к двери, толкнул в спину и прикрикнул
вслед:
- Валяй, валяй! Не умею я их лечить. Зажарь его с луком - деду будет
закуска.
Ваня ничего не ответил. Он вышел в сени, заморгал глазами, потянул
носом и уткнулся в бревенчатую стену. По стене потекли слезы. Заяц тихо
дрожал под засаленной курткой.
- Ты чего, малый? - спросила Ваню жалостливая бабка Анисья; она привела
к ветеринару свою единственную козу.- Чего вы, сердешные, вдвоем слезы
льете? Ай случилось что?
- Пожженный он, дедушкин заяц, - сказал тихо Ваня. - На лесном пожаре
лапы себе пожег, бегать не может. Вот-вот, гляди, умреть.
- Не умреть, малый, - прошамкала Анисья. -- Скажи дедушке своему, ежели
большая у него охота зайца выходить, пущай несет его в город к Карлу
Петровичу.
Ваня вытер слезы и пошел лесами домой, на Урженское озеро. Он не шел, а
бежал босиком по горячей песчаной дороге. Недавний лесной пожар прошел
стороной на север около самого озера. Пахло гарью и сухой гвоздикой. Она
большими островами росла на полянах.
Заяц стонал.
Ваня нашел по дороге пушистые, покрытые серебряными мягкими волосами
листья, вырвал их, положил под сосенку и развернул зайца. Заяц посмотрел на
листья, уткнулся в них головой и затих.
- Ты чего, серый? - тихо спросил Ваня. - Ты бы поел.
Заяц молчал.
- Ты бы поел, - повторил Ваня, и голос его задрожал. - Может, пить
хочешь?
Заяц повел рваным ухом и закрыл глаза.
Ваня взял его на руки и побежал напрямик через лес - надо было поскорее
дать зайцу напиться из озера.
Неслыханная жара стояла в то лето над лесами. Утром наплывали вереницы
белых облаков. В полдень облака стремительно рвались вверх, к зениту, и на
глазах уносились и исчезали где-то за границами неба. Жаркий ураган дул уже
две недели без передышки. Смола, стекавшая по сосновым стволам, превратилась
в янтарный камень.
Наутро дед надел чистые онучи[i] и новые лапти, взял посох и кусок
хлеба и побрел в город. Ваня нес зайца сзади. Заяц совсем притих, только
изредка вздрагивал всем телом и судорожно вздыхал.
Суховей вздул над городом облако пыли, мягкой, как мука. В ней летал
куриный пух, сухие листья и солома. Издали казалось, что над городом дымит
тихий пожар.
На базарной площади было очень пусто, знойно; извозчичьи лошади дремали
около водоразборной будки, и на головах у них были надеты соломенные шляпы.
Дед перекрестился.
- Не то лошадь, не то невеста - шут их разберет! - сказал он и сплюнул.
Долго спрашивали прохожих про Карла Петровича, но никто толком ничего
не ответил. Зашли в аптеку. Толстый старый человек в пенсне и в коротком
белом халате сердито пожал плечами и сказал:
- Это мне нравится! Довольно странный вопрос! Карл Петрович Корш -
специалист по детским болезням -- уже три года как перестал принимать
пациентов. Зачем он вам?
Дед, заикаясь от уважения к аптекарю и от робости, рассказал про зайца.
- Это мне нравится! -сказал аптекарь. -- Интересные пациенты завелись в
нашем городе. Это мне замечательно нравится!
Он нервно снял пенсне, протер, снова нацепил на нос и уставился на
деда. Дед молчал и топтался на месте. Аптекарь тоже молчал. Молчание
становилось тягостным.
- Почтовая улица, три! - вдруг в сердцах крикнул аптекарь и захлопнул
какую-то растрепанную толстую книгу. - Три!
Дед с Ваней добрели до Почтовой улицы как раз вовремя - из-за Оки
заходила высокая гроза. Ленивый гром потягивался за горизонтом, как
заспанный силач распрямлял плечи и нехотя потряхивал землю. Серая рябь пошла
по реке. Бесшумные молнии исподтишка, но стремительно и сильно били в луга;
далеко за Полянами уже горел стог сена, зажженный ими. Крупные капли дождя
падали на пыльную дорогу, и вскоре она стала похожа на лунную поверхность:
каждая капля оставляла в пыли маленький кратер.
Карл Петрович играл на рояле нечто печальное и мелодичное, когда в окне
появилась растрепанная борода деда.
Через минуту Карл Петрович уже сердился.
- Я не ветеринар, - сказал он и захлопнул крышку рояля. Тотчас же в
лугах проворчал гром. - Я всю жизнь лечил детей, а не зайцев.
- Что ребенок, что заяц - все одно, - упрямо пробормотал дед. - Все
одно! Полечи, яви милость! Ветеринару нашему такие дела неподсудны. Он у нас
коновал. Этот заяц, можно сказать, спаситель мой: я ему жизнью обязан,
благодарность оказывать должен, а ты говоришь - бросить!
Еще через минуту Карл Петрович - старик с седыми взъерошенными бровями,
- волнуясь, слушал спотыкающийся рассказ деда.
Карл Петрович в конце концов согласился лечить зайца. На следующее утро
дед ушел на озеро, а Ваню оставил у Карла Петровича ходить за зайцем.
Через день вся Почтовая улица, заросшая гусиной травой, уже знала, что
Карл Петрович лечит зайца, обгоревшего на страшном лесном пожаре и спасшего
какого-то старика. Через два дня об этом уже знал весь маленький город, а на
третий день к Карлу Петровичу пришел длинный юноша в фетровой шляпе,
назвался сотрудником московской газеты и попросил дать беседу о зайце.
Зайца вылечили. Ваня завернул его в ватное тряпье и понес домой. Вскоре
историю о зайце забыли, и только какой-то московский профессор долго
добивался от деда, чтобы тот ему продал зайца. Присылал даже письма с
марками на ответ. Но дед не сдавался. Под его диктовку Ваня написал
профессору письмо:
Заяц не продажный, живая душа, пусть живет на воле. При сем остаюсь
Ларион Малявин.
...Этой осенью я ночевал у деда Лариона на Урженском озере. Созвездия,
холодные, как крупинки льда, плавали в воде. Шумел сухой тростник. Утки
зябли в зарослях и жалобно крякали всю ночь.
Деду не спалось. Он сидел у печки и чинил рваную рыболовную сеть. Потом
поставил самовар - от него окна в избе сразу запотели и звезды из огненных
точек превратились в мутные шары. Во дворе лаял Мурзик. Он прыгал в темноту,
ляскал зубами и отскакивал - воевал с непроглядной октябрьской ночью. Заяц
спал в сенях и изредка во сне громко стучал задней лапой по гнилой половице.
Мы пили чай ночью, дожидаясь далекого и нерешительного рассвета, и за
чаем дед рассказал мне наконец историю о зайце.
В августе дед пошел охотиться на северный берег озера. Леса стояли
сухие, как порох. Деду попался зайчонок с рваным левым ухом. Дед выстрелил в
него из старого, связанного проволокой ружья, но промахнулся. Заяц удрал.
Дед пошел дальше. Но вдруг затревожился: с юга, со стороны Лопухов,
сильно тянуло гарью. Поднялся ветер. Дым густел, его уже несло белой пеленой
по лесу, затягивало кусты. Стало трудно дышать.
Дед понял, что начался лесной пожар и огонь идет прямо на него. Ветер
перешел в ураган. Огонь гнало по земле с неслыханной скоростью. По словам
деда, даже поезд не мог бы уйти от такого огня. Дед был прав: во время
урагана огонь шел со скоростью тридцати километров в час.
Дед побежал по кочкам, спотыкался, падал, дым выедал ему глаза, а сзади
был уже слышен широкий гул и треск пламени.
Смерть настигала деда, хватала его за плечи, и в это время из-под ног у
деда выскочил заяц. Он бежал медленно и волочил задние лапы. Потом только
дед заметил, что они у зайца обгорели.
Дед обрадовался зайцу, будто родному. Как старый лесной житель, дед
знал, что звери гораздо лучше человека чуют, откуда идет огонь, и всегда
спасаются. Гибнут они только в тех редких случаях, когда огонь их окружает.
Дед побежал за зайцем. Он бежал, плакал от страха и кричал: "Погоди,
милый, не беги так-то шибко!"
Заяц вывел деда из огня. Когда они выбежали из леса к озеру, заяц и дед
- оба упали от усталости. Дед подобрал зайца и понес домой. У зайца были
опалены задние ноги и живот. Потом дед его вылечил и оставил у себя.
- Да, - сказал дед, поглядывая на самовар так сердито, будто самовар
был всему виной, - да, а перед тем зайцем, выходит, я сильно провинился,
милый человек.
- Чем же ты провинился?
- А ты выдь, погляди на зайца, на спасителя моего, тогда узнаешь. Бери
фонарь!
Я взял со стола фонарь и вышел в сенцы. Заяц спал. Я нагнулся над ним с
фонарем и заметил, что левое ухо у зайца рваное. Тогда я понял все.
[i] Онучи - обмотки для ноги под сапог или лапоть, портянка
СИВЫЙ МЕРИН
они паслись, а поздней ночью подходили к огороженным теплым стогам и спали
около них, стоя, всхрапывая и потряхивая ушами. Лошади просыпались от
каждого шороха, от крика перепела, от гудка буксирного парохода, тащившего
по Оке баржи. Пароходы всегда гудели в одном и том же месте, около переката,
где был виден белый сигнальный огонь. До огня было не меньше пяти
километров, но казалось, что он горит недалеко, за соседними ивами.
Каждый раз, когда мы проходили мимо согнанных в ночное лошадей, Рувим
спрашивал меня, о чем думают лошади ночью.
Мне казалось, что лошади ни о чем не думают. Они слишком уставали за
день. Им было не до размышлений. Они жевали мокрую от росы траву и вдыхали,
раздув ноздри, свежие запахи ночи. С берега Прорвы доносился тонкий запах
отцветающего шиповника и листьев ивы. Из лугов за Новоселковским бродом
тянуло ромашкой и медуницей, - ее запах был похож на сладкий запах пыли.
Из лощин пахло укропом, из озер - глубокой водой, а из деревни изредка
доносился запах только что испеченного черного хлеба. Тогда лошади подымали
головы и ржали.
Однажды мы вышли на рыбную ловлю в два часа ночи. В лугах было сумрачно
от звездного света. На востоке уже занималась, синея, заря.
Мы шли и говорили, что самое безмолвное время суток на земле всегда
бывает перед рассветом. Даже в больших городах в это время становится тихо,
как в поле.
По дороге на озеро стояло несколько ив. Под ивами спал сивый мерин.
Когда мы проходили мимо него, он проснулся, махнул тощим хвостом, подумал и
побрел следом за нами.
Всегда бывает немного жутко, когда ночью лошадь увяжется за тобой и не
отстает ни на шаг. Как ни оглянешься, она все идет, покачивая головой и
перебирая тонкими ногами. Однажды днем в лугах ко мне вот так же пристала
ласточка. Она кружилась около меня, задевала за плечо, кричала жалобно и
настойчиво, будто я у нее отнял птенца, и она просила отдать его обратно.
Она летела за мной, не отставая, два часа, и в конце концов мне стало не по
себе. Я не мог догадаться, что ей нужно. Я рассказал об этом знакомому делу
Митрию, и он посмеялся надо мной.
- Эх ты, безглазый! - сказал он. - Да ты глядел или нет, чего она
делала, эта ласточка. Видать, что нет. А еще очки в кармане носишь. Дай
покурить, тогда я тебе все объясню.
Я дал ему покурить, и он открыл мне простую истину: когда человек идет
по некошеному лугу, он спугивает сотни кузнечиков и жуков, и ласточке
незачем выискивать их в густой траве - она летает около человека, ловит их
на лету и кормится без всякой заботы.
Но старый мерин нас не испугал, хотя и шел сзади так близко, что иногда
толкал меня мордой в спину. Старого мерина мы знали давно, и ничего
таинственного в том, что он увязался за нами, не было. Попросту ему было
скучно стоять одному всю ночь под ивой и прислушиваться, не ржет ли
где-нибудь его приятель, гнедой одноглазый конь.
На озере, пока мы разводили костер, старый мерин подошел к воде, долго
ее нюхал, но пить не захотел. Потом он осторожно пошел в воду.
- Куда, дьявол! - в один голос закричали мы оба, боясь, что мерин
распугает рыбу.
Мерин покорно вышел на берег, остановился у костра и долго смотрел,
помахивая головой, как мы кипятили в котелке чай, потом тяжело вздохнул,
будто сказал: "Эх вы, ничего-то вы не понимаете!" Мы дали ему корку хлеба.
Он осторожно взял ее теплыми губами, сжевал, двигая челюстями из стороны в
сторону, как теркой, и снова уставился на костер - задумался.
- Все-таки, - сказал Рувим, закуривая, - он, наверное, о чем-нибудь
думает.
Мне казалось, что если мерин о чем-нибудь и думает, то главным образом
о людской неблагодарности и бестолковости. Что он слышал за всю свою жизнь?
Одни только несправедливые окрики: "Куда, дьявол!", "Заелся на хозяйских
хлебах!", "Овса ему захотелось - подумаешь, какой барин!". Стоило ему
оглянуться, как его хлестали вожжой по потному боку и раздавался все один и